Из-за моей привычки доделывать начатое до конца. Но может кому и интересно будет на досуге прочитать,посмотреть)
тут больше про музей
http://traveligo.ru/countries/shiryaevo.html
Ширяево, фото с просторов интернета. Репин жил на той улице,что ближе к Волге
Х. СТАНОВОЙ
Ждали мы недолго. В одно светлое, солнечное утро, гораздо раньше нашего чая, по всему двору, по всем избам и куреням шла какая-то особая суета ожидания. Клещевник, работавший на дворе с мальчиком-учеником клещи для хомутов (кустарь), усиленно убирал стружки и подметал двор. Солдатка Марья, притворив к нам дверь, таинственно прошуршала зычным шепотом:
- Становой ноне будет к нам.
Хозяйка Маланья (из Вятки родом) вслед за Марьей объявила плаксиво:
- Становой, бают, едет. Ох, господи Сусе, прости наши грехи.
Мужиков уже дома не было. Я рад был, что не было нашего глупца хозяина: он бы тут еще корчился. Я возненавидел его после одного воскресенья.
Обыкновенно "улица", деревенская улица, стала собираться против нашей избы. Это Васильев приучил: мы закупили в Самаре самых дешевых леденцов в бумажках и стали их бросать мальчишкам "на драку". Но драки стали переходить в такие кровопролитные потасовки, что мы прекратили этот спорт и только иногда оделяли хороводы девиц уже из рук, скромно. И вот, в то время как на средине улицы молодые девки, бабы и парни водили хоровод, пожилые бабы стояли у плетней, у заваленок, у ворот и смотрели на эти давным-давно потерявшие смысл и значение народные мистерии-хороводы. Маланья также стояла у вереи своих ворот с другими бабами.
Вдруг я вижу: Иван Алексеев, наш хозяин, отделился от группы мужиков и как-то боком-боком закосолапил, лепясь по-над забором, прямо к Маланье. Та не успела опомниться, как он саданул ее в грудь, смазал все головные уборы (платки и очипки) и почти опростоволосил свою бабу-жену...
Та с визгом, согнувшись в три погибели и от боли и от сраму, затравленной кошкой бросилась в избу...
Я недоумевал. Что это? За что? Оглядываюсь на весь честной народ с жалобой в немом взоре... И никакого ответа. Все делают вид... да нет, все ничего не делают, а просто не хотят знать того, что сейчас произошло...
Какой-то резонер-мужичонко, единственный понявший мое состояние, промямлил: "Стало, муж жену учит; тут, брат, не суйся, кто их там разберет!.."
- Ведь это становой к нам, - говорю я Васильеву и Макарову. - Что же, не прибраться ли нам?
- Вот еще! Знаешь ли, - смеется Васильев, - есть два слова, которыми можно отделаться от всех явлений жизни. Например, тебе говорят: "Становой едет". Ответ: "Ну, так что ж?" - "Да ведь надо же приодеться?" - "Вот еще!" Запишите, братцы, эти два слова; что бы вас ни спрашивали: ответ - первое "ну, так что ж?", второе "вот еще!"
(Кликните, чтобы почитать, что спрятано под катом)...Скоро мы увидели: прямо перед нашими окнами держал направление на наш берег большой паром. В центре стояла карафашка, запряженная парой с набором и с бубенцами. Впереди, облокотясь на перила, стояла представительная высокая фигура, ну, конечно, станового: серое пальто, пуговицы блестят, фуражка с красным околышем... Гребцы распашными веслами усиленно двигали помост с перилами, укрепленный на двух завознях. На нашем берегу стояла давно уже большая кучка мужиков, готовая к услугам... Стали причаливать: мы во все три окна на Волгу не спускали глаз с интересной картины. Слышно уже, как звенят бубенчики... Вдруг становой одним взмахом заушает огромного дюжего парня, и тот чуть не в воду, мигом повергнут на землю, поднимается в крови... Ого! Ай да становой! Молодчина польского типа, блондин, еще совсем молодой человек, лет тридцати с небольшим. Вот она - власть!
У меня похолодели руки, и сердце сильно билось... Предводительствуя толпой, становой направляется прямо к нам.
Переступив наш порог, он показался мне совсем другим человеком. Со всеми нами приятельски поздоровался, будто с давно знакомыми. Лицо довольное, веселое...
- Прекрасно, прекрасно, люблю эту студенческую обстановку; ведь я сам еще студент почти; только что с курсов... А-а? Конечно, конечно, от чая я не откажусь...
Сейчас же уселся просто, ровно, свободно. Заговорил по-товарищески обо многом. И довольно долго болтал и нас расспрашивал.
- Однако я совсем с вами заболтался, - спохватился он, - а ведь мне в Сызрань путь лежит; что делать, служба... (Пауза.) И я должен попросить ваши паспорта. Вы понимаете, это форма, но ведь мы служим.
Мы с Макарычем сейчас же отдали наши академические печати, присовокупив и свидетельство брата из консерватории... Ждем Васильева: Васильев вдруг, как пойманный (и куда девался его апломб?), стал заговаривать о другом... суетится, моргает, краснеет...
Становой скоро изменился в лице, попристальнее вглядывается в Васильева и нечто соображает. То он собирался уже покинуть нас, только паспорта задержали, просил поторопиться: он только пропишет их в Сызрани и сейчас же вернет нам... А теперь он в раздумье сел посреди комнаты и как-то таинственно повел речь о том, как он любит студентов, как и сам бывал в безвыходных положениях по поводу такой малой бумажонки, как паспорт, но он просил бы нас не затягивать дело и объяснить просто всю правду.
Мы с недоумением глядели на Васильева: не узнаем его...
Но он вдруг оживился.
- О боже, вижу, и вас я ввел в сомнение, и даже товарищи удивлены... Мой паспорт оставлен у матери для ввода дома во владение... И позвольте мне сделать вам письменное заявление впредь до удостоверения моей личности. А с этим прошу вас телеграфировать в Петербург, в Общество поощрения художеств, на имя председателя Общества графа Строганова или его секретаря, секретаря Общества, Дмитрия Васильевича Григоровича, известного писателя.
Несмотря на всю развязность и бойкость, вернувшиеся к Васильеву, несмотря на большие тузы имен, названные им, я замечаю легко, что становой уже не верит ни одному слову Васильева и думает свое. Он впился в Васильева глазами. О да, это польские глаза, красивые, серые, навыкате, и усы польские, так щегольски и не казенно, по-немецки, нет, ловко, фантастично, по-польски закрученные усы. Васильев все варьировал причины задержки своего паспорта, пересыпая их светскими фразами, но это уже не имело успеха.
Становой обдумывал и ждал...
- Так как же? Чем мы с вами покончим? - наконец он уже с некоторой строгостью ставит в упор Васильеву.
- Да я напишу заявление; вот товарищи удостоверят; они знают и мой дом... наш дом.
Становой обвел нас прокурорским взглядом.
- Как, господа? Вы ручаетесь?
- О, разумеется, разумеется! - спешили мы: и нас уже начинала угнетать вся эта история.
- Ну, пишите заявление, - сдался вдруг становой Васильев писал вполне грамотно, четко, красивым, культурным почерком. Он присел к столу Макарова и быстро затрещал пером.
Ждем... Выносит.
- Ах, какая досада! Уж простите за редакцию: так глупо все выходит: "оставленным для ввода дома тетки во владение..." И к чему тут тетка? Дом наш теперь... - И он хотел опять переписать, но, видно, и становому уже надоела эта история: он начал верить, что мы народ не опасный.
- Ничего, ничего, давайте; все равно ведь мы справки наведем...
Мы опять дружески стали прощаться со "студентом-становым" и проводили до его брички.
Залился колокольчик, зазвенели бубенцы, пристяжная завернула голову направо, взвилась обильная пыль по дороге, и становой покатил в долину к Девяти Колодам...
И по тому, как становой и здоровался и прощался с нами, и по тому, что он так долго сидел у нас, как у своих, обыватели заметно сразу повысили о нас свое мнение, наша слава стала расти во всей округе. Жандарм к нам так и не показался.
Неприятное впечатление от странного поведения Васильева с паспортом также забывалось. Мы с Макаровым никак не могли понять, что сей сон значил.
К Васильеву, мы чувствовали, нельзя было обращаться за разъяснениями: он сейчас же краснел и старался свести разговор на другое. И только по приезде в Петербург, когда, среди других рассказов, я в разговоре с Крамским коснулся этого непонятного поведения Васильева, Крамской с грустью закачал таинственно головою: "Так, так... Знаете, что это? Не знаете? Значит, до вас не дошла сия великая тайна? Видите ли, Васильев незаконный сын, прижитый его матерью до замужества, а потому записанный лужским мещанином: он носит официально звание мещанина и невыносимо страдает от этого злого рока. Теперь вы уже, надеюсь, хорошо ознакомились с его идеалами и стремлениями. И он везде как принят!.. Вот у графа Строганова, например. Весь дом графа убежден, что он какой-то близкий родственник графу, чуть не его сын-любимец... Ну, и есть милые приятели-друзья: потехи ради они всегда ищут случая подложить другу свинью. И представьте, эти саврасы пишут ему письмо отчетливой каллиграфией на конверте: "лужскому мещанину" и так далее Конечно, это вздор, не стоящий выеденного яйца, если бы Васильев сам имел мужество рассказать свое происхождение. К этому скоро привыкли бы: все равно не за род принимают его лучшие аристократические фамилии. Но вы не можете себе представить его мучений от такого положения. Ведь он много раз готов был руки на себя наложить. И после самых незначительных уколов этого острия он хандрит по целым неделям и не выходит из дому, даже дома тогда никого из своих не может видеть".

это работы местного умельца,висят в доме купца Вдовина,он расположен в одном дворе с музеем Репина

картина в доме купца Вдовина,мне нечего про нее не смогли сообщить

тут неплохо рассказано про картину
https://www.liveinternet.ru/users/tantana/post393382102
XI. БУРЛАКИ
Мои приятели-бурлаки все еще грузили барку. В Царевщину мы ездили часто. По дороге к Цареву кургану было два садка. Это небольшие озера, куда рыбаки пускали стерлядей и осетров большого размера. Там эти рыбы ждали приезда рыбопромышленников, забиравших их на свои барки по назначению. Пост сторожа двух садков занимал маленький мужичонко очень кроткого нрава; говорил нараспев, тонким голоском, поднимая брови высоко на лоб. Он был очень похож на святого.
Захотелось мне его зарисовать в альбом. К нам уже стали привыкать. И часто гуляющие бурлаки сами заходили к нам и адресовались так:
- Бают, ваше благородие, бурлаков списываете на картинки и платите двадцать копеек? Так вот мы готовы.
Деревня нашей живописью заинтересовалась. Особенно имел успех этюд Макарова с отставного солдата Зотова, с трубочкой в зубах. Даже по воскресеньям почти вся улица перебывала в наших покойчиках:
- Пустите, ваше благородие, посмотреть: бают, гоже бурлака списали с трубочкой в зубах!
И автор, осклабив хохлацкие жирные губы, добродушно через очки наблюдал свой живой успех у народа прищуренными добрыми глазками.
Одни бабы по-прежнему дичились нас и ни за что не шли "списываться".
Кстати сказать, в нашей среде четырех молодых людей-товарищей во все это лето никогда, ни в каком виде не проявлялся женский вопрос. Как будто не существовало женщин на свете, а мы все были бесполые существа. Была такая стихия, было такое поколение; было такое настроение у нас в то время.
И в Царевщине нас, конечно, уже хорошо заприметил тихий страж садков, и я обратился к нему:
- Дядя, хотелось бы мне списать с тебя вот в эту книжку. Не посидишь ли мне часок сейчас? Кажется, ты свободен.
- Что-о, родимый, нас писать? Мы этому недостойны, - отвечал он уклоняясь.
- Да ведь я заплачу, - говорю я, - не даром время проведешь.
- Знаю, что вы платите, только мне, родимый, вашей мзды не надобно: мы этому недостойны, - прибавил он еще раз, помолчав, и, как-то съежившись, склонив голову набок, поспешно удалился за садки.
"Вот чудак, - думаю, - ведь точно он обиделся даже..."
Мы прошли к кургану и узнали, что наши знакомые бурлаки уже увели свою барку с известью... Я стал тосковать, что опять упустил Канина.
Здесь работала другая небольшая ватага. Один из них по повязке головы тряпицей чем-то напоминал мне Канина, и я стал зарисовывать его в карманный альбомчик.
Заметили товарищи:
- Смотрите, списывается наш Алешка-поп! Подошли. Разговорились.
- А? Это вы про расстригу спрашиваете? Знаем, знаем!
- Разве он расстрига? - удивляюсь я. - Канин, Канин? Расстрига? Он был попом?
- Да, Канин, как же: он лет десять после того при церкви пел, регентом был, а теперь уж лет десять бурлакует...
"Так вот оно, - раздумываю, - значит, неспроста это сложное выражение лица". И Канин еще больше поднялся в моих глазах. Ах, если бы его еще встретить!
(Кликните, чтобы почитать, что спрятано под катом)...Возвращаясь в нашей косовушке домой, мы заметили, что страж садков, как только заметил нас еще издали, скрылся.
Размышляя о работе, мы сознали необходимость в подрамках и холстах, так как Васильеву и мне захотелось написать что-нибудь вроде картины. Кстати наступили петровские паводки: каждый день лил дождь, сделалось грязно кругом.
Кроме того, после Петрова дня разрешалась охота. Васильев и брат мой взялись за чистку ружей, приводили в порядок патроны, пороховницы, и мы с утра до вечера возились с рубанками, стамесками и молотками. У Васильева шло лихо, быстро: он наделал себе много подрамков разных размеров, большей частью длинных (в два и три квадрата). Я оказался бездарностью в столярном деле: долго возился, особенно раздвоенные углы меня заедали, скверно мастерил - и после второго подрамка окончательно спасовал.
Становой при отъезде обещал нам, что на будущей неделе наши паспорта с первой оказией из Сызрани будут присланы нам обратно, как только их пропишут в стане. Мы ждали недолго, но получили бумагу за подписью станового, что нас вызывают в Сызрань за получением наших паспортов... Извольте более ста верст проехать туда и обратно! Положим, новые места, - может быть, небезынтересно, но ведь это же будет стоить денег, а наши финансы очень скудны: впереди еще три четверти лета, да еще и обратно надо проехать. Пароход хотя и бесплатно, но продовольствие там очень дорого.
И еще крупная неприятность все заметнее и заметнее заявляла о себе: начиная с сапог, которые просто горели у нас от наших больших прогулок по горам и по лесам, одежа вдруг тлела и превращалась в самые непозволительные лохмотья: брюки стали делиться на какие-то ленты и внизу, без всякой церемонии, отваливались живописными лапами... Однажды я с ужасом ясно увидел себя в таком нищенском рубище, что даже удивился, как это скоро дошел я "до жизни такой", ничего по привычке не замечая. Постепенно оглядел других. Только Кириллыч соблюдал достоинство барина, только за него не было стыдно; нам же надо было в Самаре подыскивать какие-нибудь блузы, рубахи и прочее, чтобы сохранить лучшее платье к возвращению в Петербург.
Васильев чувствовал, что это он - причина нашего вызова в Сызрань, и стал писать своему покровителю графу Строганову письмо, чтобы о нем поскорее прислано было удостоверение его личности из Общества поощрения художеств.
Ему захотелось прочитать нам свое послание. Это было такое дивное поэтическое произведение, что мы совершенно онемели от очарования. На наших глазах он вырос еще на две головы. Но что произошло? Не успели мы опомниться от нашего восторга, как он вдруг - трах, трах, трах - разорвал письмо на мельчайшие части и бросил его в сор.
- Лучше бы ты мне отдал, - кричу я в отчаянии, - я бы сохранил это на память!..
На другой день несколько просохло, и мы пошли обходной дорогой прогуляться к Волге, в которой мыли кисти. Некий обыватель выехал на водопой с лошадиной семьей: на одной он сидел верхом, другую держал на поводу, и за ними на свободе бежал, играя, жеребенок двух лет, темно-серый, энергичный, как в первый день творения. Увидев его, Васильев мигом бросился вдогонку, подскочил сзади, коснулся легко крупа и в один миг сидел уже верхом на идеальном создании. На спине, на которой, может быть, еще не сидел ни один смертный, Васильев чувствовал себя, как дома на стуле. Мы спешили за ним с разинутыми от удивления ртами и в страхе за него, а он, поощренный впечатлением невиданного нами зрелища, начал вдруг, совершенно как цирковой наездник, принимать разные позы, перекидывать ноги и, наконец, сидя лицом к нам по-дамски, стал съезжать на самый круп, к хвосту жеребенка, и посылать нам оттуда воздушные поцелуи. Вероятно, жеребенка защекотали наконец его движения, он пришел в раж и вдруг так подбросил Васильева к небу, сопровождая свое движение необыкновенно громким и зычным звуком, что, казалось, Васильев улетает за облака. В это мгновение он страшно походил на Дон-Кихота, подброшенного крылом мельницы...
Пока мы бежали к нему, он уже бодро вскочил и только отряхивал руку, на которую он так упал, что она даже в землю вошла; слава богу, хорошо, что земля мягкая, - это спасло руку, но Васильев все же две недели ходил с рукою на перевязке.
Стали они с братом моим уходить на охоту на всю ночь; ночевали под стогами, на болотах. Все бы это ничего, но Васильев стал сильно кашлять, этого равнодушно нельзя было слушать: кашель казался мне подозрительным - он-то и свел его впоследствии в могилу во цвете юных сил и блестящего таланта
XII. ЦЕПЬЮ К АНТИХРИСТУ
После Петрова дня все продолжались дожди, растворилась грязь по улицам, и мы наконец принялись за свои холсты-картины. Васильев поминутно выскакивал то на огород, то под сарай или на крыльцо со своим этюдником, откуда виднее, и иногда, даже под дождем, стоял под складным зонтиком и ловил мотивы облаков, если они были необыкновенны. А на большом холсте он писал вид Нижнего-Новгорода. К этому он готовился, еще будучи в Нижнем: собирал зачертки и далей, и ближних стен, и башен. Невыразимо восхищался он красотой всего этого, но картина ему не давалась. Нечего и говорить, что ни один из этюдов и набросков не помогал ему; они оставались сами по себе, он каждый день менял всю картину и кончил тем, что вместо Нижнего-Новгорода написал на этом же холсте мотив Курумчи - татарского села за Волгой, против нас. Эта картина и сейчас в Третьяковской галерее.
Без смеха не могли мы вспомнить только что прошедших праздников Петра и Павла... Вся улица была грязна и пьяна. Ватага мужиков или парней, взявшись за руки и растянувшись поперек всей широкой улицы, горланила во всю глотку, кто в лес, кто по дрова, какие-то песни, "писала мыслете" по всей длине улицы, вдоль над Волгой, и бесстрашно шлепала лаптями по глубоким лужам.
Я заметил, что некоторые, особенно молодые парни, даже не будучи пьяными, нарочито притворялись такими - до "положения риз". Это, оказывается, поднимало их в общественном мнении деревни; да, во всяком обществе свое общественное мнение: значит, есть на что пить, значит, не дурак, может заработать. Эту мораль мы узнали потом. Пьяных до такой степени баб мы не встречали. Мужики же с каким-то особым уважением относились к нам, непьющим. Например, даже будучи как стелька, еще издали шатающийся мужик, испачканный, как и все они, в грязи, завидев нас, приободрялся, окидывал себя пьяным взором, становился, держась за изгородь или за угол избы, в почтительную позу, снимал шапку, если она была на голове (большей частью гуляли без шапок), кланялся нам низко с риском падения и говорил каким-то раскаянным голосом: "Ваше благородие, простите меня Христа ради..."
На самом большом своем холсте я стал писать плоты. По широкой Волге прямо на зрителя шла целая вереница плотов. Серенький денек. На огромных толстых бревнах, на железном противне горел небольшой костер, подогревая котелок. Недалеко от рулевых, заправлявших течением всей лыковой флотилии, сидела группа бурлаков, кто как. В эту нескончаемую седмицу недель от Нижнего до Саратова чего-чего не переберут на своем пути волжские аргонавты!..
Эта картина под свежим впечатлением живой Волги мне удалась, она мне нравилась. Но она составляет и сейчас больную язву моего сердца: она причислена ко всему уничтоженному мною в негодный час какого-то нелепого искушения. Я ее записал сверху другим мотивом. Как будто я не мог взять другого холста?!. Так широко была она гармонизирована и имела такую глубину!.. Погублена она была уже в Петербурге.
(Кликните, чтобы почитать, что спрятано под катом)...И надо уж быть правдивым. К уничтожению этой картины меня подбил И. И. Шишкин. Время тогда было тенденциозное: во всем требовали идею; без идеи картина ничего не стоила в глазах критиков и даже художников, не желавших прослыть невежественными мастеровыми. Картина без содержания изобличала предосудительную глупость и никчемность художника.
Я показал Шишкину и эту картину.
- Ну, что вы хотели этим сказать! А главное: ведь вы это писали не по этюдам с натуры?! Сейчас видно.
- Нет, я так, как воображал...
- Вот то-то и есть. Воображал! Ведь вот эти бревна в воде... Должно быть ясно: какие бревна - еловые, сосновые? А то что же, какие-то "стояросовые"! Ха-ха! Впечатление есть, но это несерьезно...
Времена меняются. И вот, что теперь поставили бы в заслугу, - картинка с настроением и написана только по воображению, - тогда считалось несерьезным, глупым и осуждалось, как развращающее направление "беззаботных насчет литературы".
Пасмурная неделя непогоды принесла большую пользу нашей технике. Все мы почувствовали какую-то новизну и в средствах искусства и во взгляде на природу; мы постигали уже и ширь необъятную и живой колорит вещей по существу.
Трезвость, естественная красота жизни реальной впервые открывались нам своей неисчерпаемой перспективой красивых явлений.
У Васильева при падении с жеребенка, к несчастью, пострадала левая рука, и он мог работать только правой, левая была еще на перевязи.
Как-то в сумерках зашел к нам озабоченный писарь - этот бурлацкий бардадым - и подал нам официальный пакет из Сызрани. Нас опять вызывали в стан за нашими паспортами.
- Ну, так что ж? - попробовал паясничать Васильев. Но писарь таинственно прибавил, что становой сердится и грозит вызвать нас по этапу...
- По этапу? Вот так фунт!..
Надо было писать нам в Петербург к заступникам.
Васильев засел за письмо к Д. В. Григоровичу, а я написал пространное письмо П. Ф. Исееву. На этот раз мы уже не просили Васильева читать его письмо, боялись повторения истории с первым. Поскорей, на другой же день, запечатав письма, отвезли их в Самару и отправили заказными в Петербург.
Нельзя сказать, чтобы мы были спокойны духом... Когда-то еще нам ответят?! Чем? А может быть, и без ответа прогуляемся по этапу в Сызрань...
Просохло. Мы стали опять делать прогулки вглубь по долине и по горам. Особенно любили мы "по верхней дорожке в Козьи Рожки". (Хорошо рифмовалось!)
Переехали раз в Царевщину: вот и садки рыбные, вот и преподобный мужичок мой, грустный-грустный сидит на своем камешке, подпершись рукою, выражая этим эпически печаль народную.
Поздоровались. Я радуюсь, что он не избегает нас, и не хочу уже начинать своей неприятной ему докуки - списывания. Но он сам дал пройти вперед товарищам и таинственно кивнул мне.
- Слухай-ка-ся, родимый, что я вам скажу?.. Тогда баили - списать меня, так я, пожалуй, и надумаю.
- Да чего же тут думать, - обрадовался я, - альбом со мною; вернемся к твоему Алатырь-камню, где ты сидел, и сейчас же начнем.
- А много ли же вы мне дадите? - сказал он отчаянно как-то, понизив голос и опустив голову.
- Да как тогда говорил, как всем плачу: посидишь часок и получишь двугривенный.
- Э-э! Нет, родимый, так у нас с тобой дела не выйдет. Нешто это гоже? так продешевишься! - Произошла большая пауза. - Я думал, вы мне рублей двадцать дадите, так мне бы уж на всю жизнь... - почти шепотом, как-то отчаянно докончил он.
- Что ты, чудак какой? - удивляюсь я. - Да за что же? Разве это возможно?
- А душа-то?! - взметнул он дерзко на меня.
- Какая душа? - недоумеваю я.
- Да ведь вы, бают, пригоняете...
- Куда пригоняете? Что такое плетешь ты, не понимаю.
- А к антихристу, бают, пригоняете...
- Ой, что это! Какая выдумка! - уже начинаю я горячиться. - Вот вздор!
- Ладно, брат, мы все знаем, - переходит он уже в ссору. - Послухай-ка, что народ байт. Теперь, байт, он с тебя спишет, а через год придут с цепью за твоей душенькой и закуют, и погонят ее, рабу божию, к антихристу... Ась?
- Неужели ты этому веришь? - серьезно-укоризненно стараюсь я разубедить его. - Да бог с тобой и с твоей душою...
И я поскорей ушел догонять своих.
Невольно думалось: "Каков бюджет у этих бобылей. Двадцать рублей - так это капитал ему на всю жизнь, да и тот он зарыл бы в землю, да так и умер бы, никому не открыв своего клада".
Однажды напугал нас Макаров: он не вернулся из Царевщины к ночи, как всегда, и мы всю ночь прислушивались, не постучится ли он... Стука не было. Встали раньше обыкновенного, выпили наскоро чай и - за Волгу, в Царевщину, узнать, жив ли он, где он? Страшно, жутко стало всем нам. Переехав на луговую сторону, мы боялись даже заглядывать в кусты лозняка: а вдруг он там лежит убитый?
Трава за Волгой выше роста человеческого, а цветов, цветов - самая пора косить. Были сильно примятые следы. Если в этой траве где-нибудь кинули убитого, разве увидишь отсюда? Вот смята трава. Вот еще смята - кто-то скрывался. Страх берет... Что-то волокли. Идем на курган поскорее - оттуда виднее. Взобрались на вершину, видим: жив и здоров, сидит наш Кириллыч в цилиндре, очки блестят, и, поднимая высоко голову на свои ненаглядные капители Птоломеев, совершенно забыл весь мир. Мы присели и начали бросать в него камешками. Далеко, не добросишь. И вот он, художник по страсти, противный хохол: наши камешки все с треском разбиваются об известняк, стук слышен даже нам, а Кириллыч - ноль внимания, сидит, покачивая головою вправо-влево. Наконец подошел к нам свежий чугуевец, мой брат Вася; он еще не забыл, как бросал через Донец камешки. Камень его загудел, свистя в воздухе, и ударился у самого стакана с водою для акварели, который всегда неотлучно находился при акварелисте. И как метко бросил... артист! Только тогда наш коллега встал, и то не торопясь, медленно, стараясь понять, откуда камень, начал философски оглядываться кругом.
Мы, разумеется, в это время, согнувшись, наблюдали его, а потом долго еще бомбардировали, хохоча до упаду от радости, что он жив. Наконец расхохотались громко, поднялись, и между нами произошла перестрелка. Сбежали вниз. Закидали его упреками. Потом снова стали бросать камни - кто дальше. Разумеется, чугуевец оказался вне конкурса. Как он играл в городки! Палка, брошенная им, гудела, как машина, как-то кружась в воздухе, а достигнув земли, она со скребом взрывала почву... Городок взлетал на воздух голубями. Васильева ошарашило искусство юнца, и он страстно, чуть не до вывиха правой руки, предался этому спорту и делал успехи.
Возвратились домой мы поздно. Хозяева дожидались нас озабоченные и объявили нам, что завтра опять становой сам беспременно будет, только не знали, в какое время.
XIII. НАША ВЗЯЛА
Мы прождали станового все утро, страшно злились и пошли наконец на этюды развлечься от тяжелого состояния. Наказали только мальчику, чтобы прибежал за нами, если завидят станового.
Мы ждали его с Волги и все время с горы поглядывали на Волгу, с досадой рассуждая о нелепости географического положения нашего Ширяева буерака.
Мы, то есть наше Ширяево, считались Сызранского уезда, Симбирской губернии; но до Симбирска от нас верст триста; от Сызрани более ста верст. Самара же в пятнадцати верстах, да не наш губернский город. Писарь говорил, что туда, то есть в Сызрань и обратно, свезли бы нас рублей за десять. Да ведь десять рублей для нас деньги большие. Слава богу, что жизнь, большею частью на черном хлебе и молоке, не была для нас разорительна. Стерляди мелкие, в четверть аршина, продавались вязками по десятку и стоили по две копейки штука.
Видим, бледный, как полотно, наш мальчишка взбирается к нам на гору и кричит еще издали, задыхаясь:
- Айдате домой, становой уже приехал и ожидает вас!.. Торопимся, волнуемся страшно, подходим. Видим еще издали, стоя у наших ворот, он с ласковой улыбкой снял фуражку и довольно низко кланяется нам. "Ведь это он иронически, - думаем мы. - Ну, чем это кончится?" Приблизились. Он опять очень радушно, дружески жмет нам руки и просит позволения войти в наше жилище.
Переступаем с биением сердца.
(Кликните, чтобы почитать, что спрятано под катом)...- Вот ваши паспорта, господа, простите, я вас, кажется, несколько обеспокоил последним "отношением" из стана (то есть официальной бумагой). Но войдите же в мое положение: форма, служба. Очень, очень извиняюсь перед вами, господа, и прошу вас, умоляю, если будет вам запрос от губернатора из Симбирска, уж будьте милостивы, не мстите мне: я не мог предположить, что у вас такие связи в Петербурге, откровенно вам признаюсь...
- Объясните нам; господин становой, в чем дело: все это время мы так были перепуганы этапом, что и сейчас еще не можем успокоиться и даже думаем, не иронизируете ли вы над нами? - волнуется Васильев.
- О нет, нет! Симбирскому губернатору была телеграмма о вас из Петербурга из больших сфер, и он сейчас же очень внушительно, по телеграфу, предписал в уезд оставить вас в покое... Пожалуйста, господа, в случае какого недоразумения, прошу вас обращаться прямо ко мне: все, что касается вас, все будет ограждено, и вы будете пользоваться самой заботливой опекой администрации стана...
Мы переглядываемся, благодарим.
И какая опять перемена в нем. Даже ростом стал меньше. Мужикам, остолбеневшим от страха, он сказал нечто вроде речи: берегите, дескать, мне этих господ, так как начальство из Петербурга предписывает оказывать им содействие в их занятиях.
- А засим, - обратился он очень почтительно к нам, - не смею больше беспокоить вас и отрывать от ваших занятий.
Опять наотмашь снятая фуражка и низкий поклон, после чего он поскорей сел в свою таратайку и укатил. Уф, как хорошо!
- Чье же бы это влияние из Петербурга?! - гадаем мы. Как после выяснилось, оно было главным образом от Исеева. До Академии художеств он служил вице-губернатором в Костроме, и у него, конечно, были влиятельные связи в Петербурге.
Васильев получил торжественное удостоверение из Общества поощрения художеств за подписью президента Общества графа Строганова и его секретаря Д. В. Григоровича. Он поименован был действительным членом Общества поощрения художеств.
Шансы наши и у писаря и у всех десятских Ширяева и Царевщины поднялись уже до мифической высоты. Но с этого же момента пошла в ход о нас фантазия обывателей. Они замкнулись. На порабощенных, молчаливых лицах ясно было написано: "Разве это спроста, что даже становой боится этих неведомых записывателей? Это, брат, неспроста... Известно: от антихриста, его слуги, а в будущем году, бают, всех, кого теперь запишут, всех закуют большою цепью и погонят прямо в пекло. А деньги их - черепки: только перекрести их с молитвою, так вместо денег одни черепки останутся в руках..."
И нам пришлось даже наблюдать это перекрещиванье наших пятаков... Видно было однажды из окна, как трое бурлаков, получивши от нас плату за сеансы, стали крестить на ладонях наши деньги и долго таинственно толковали, пока не скрылись внизу, в переулке к Волге.
Баба, взявшаяся готовить нам пищу, оказалась невообразимой бездарностью, есть ничего нельзя было, такая безвкусица.
- Да, ради Христа, ну, свари, как варишь дома для себя, чего тут мудрить! - просим мы.
- Да ведь вы, барин, не станете есть нашей еды, ведь у нас еда простая, - отвечает баба.
- Ну, хорошо, это-то нам и надо; вот мы и будем есть простую еду, - решаем мы, думая, что наконец-то наладится наш стол.
Вышло невозможное: в рот ничего нельзя было взять. И вот как-то шутя артист, чугуевский дискобол, взялся совершенно случайно что-то состряпать к нашему обеду, и что же? Вышло прелесть как вкусно! И с этих пор мы без всякой совести эксплуатировали нашего юнца. Он нам готовил все лето, и мы восхищались его способностями кулинара.
При неаккуратной, случайной и скудной подчас пище мы были вполне здоровы и каждый день ходили на Волгу купаться с берега. Гигиена сознательно вошла в нашу жизнь. Каждый убирал свой угол, и мыла мы не жалели. Мужчины, и особенно молодые парни и мальчишки, все же нас не боялись и не дичились. Во время нашего раздеванья и купанья, особенно если был праздник, кругом нас стояли и лежали любопытные целой гурьбой. Они обсуждали вслух всякую вещицу нашего туалета и особенно дивились нашей трате хорошего, пахучего мыла на мытье тела. Здесь выразился их взгляд на тело вообще и на некоторые части в особенности. И как это нелепо: места тела, требующие особенной чистоты и, следовательно, тщательной промывки, вызывали у них самый непристойный смех и презрение... Они отворачивались с хохотом от нас: "И яму честь! Ха-ха-ха..." Но я тогда читал им целую лекцию о том, что мытье начисто всего тела необходимо и что много накожных болезней у людей - от нечистот. Слушали и понимали все.
XIV. ОТВЕРЖЕННЫХ НЕ ЖАЛЕЮТ
Отношение к нам у них установилось особое, как к иностранцам. Это бы еще не беда, но вот что скверно; они верили, что мы слуги антихриста, и, казалось, втайне радовались бы какому-нибудь нашему несчастью. Такое предположение оправдалось.
Однажды Макаров поехал в Самару за покупками. Он это любил, так как при этой оказии привозил с собой какие-нибудь новые духи или мыла. В его комнате стоял всегда аромат нежной барышни, и весь туалетный столик был у него заставлен флаконами и склянками разных величин. В назначенный час, около восьми часов вечера, брат мой с Ларькой должны были подъехать к пароходу, идущему из Самары, и принять в свою лодку товарища с пакетами.
Приходилось не раз и нам всем так выезжать, дело стало привычным: мы изучили все расстояния и знали, где стоять на воде, держась на месте, в какое место метить, приближаясь к пароходу, знали хорошо, что опасно было попасть вперед, под колеса (пароходы "Самолета" были еще колесные), и нисколько не боялись подъезжать.
В семь часов мы с Васильевым понесли кисти к Волге и, вымыв их, надеялись встретить Кириллыча с пакетами и помочь нести их домой. Слышим и свисток: пароход "бежит". Видим дым и видим также, как брат Вася на веслах, а Ларька на руле отчалили от берега и сильно понеслись к пароходу. Мы подвигались потихоньку по берегу. Слышим вдруг тревожный свисток: вызывают еще лодку. Прибавляем шагу. Видим, - как это скоро делается и в городах и в деревнях, если стрясется нечто вроде нечаянного несчастия, - уже бегут к тому месту, где что-то случилось; ближе к пароходу уже народ сбежался; а некоторые уже идут к нам навстречу по берегу с веселыми лицами и махают издали руками, указывая на пароход.
- Ха, ха, а ведь ваши-то утонули, угодили под пароход: лодка - в щепы, а они ко дну... Бают, Ларьку вытащили, - добавляет мальчишка, - да, Ларьку вытащили, а ваши товарищи потонули. Хе-хе! Ах, чудаки, прямехонько под колесо...
Можете вообразить нашу лихорадку, мы уже бегом к месту, откуда лодка наша отчалила (вроде пристани, за порожком; места эти часто меняются в зависимости от обмеления).
Сколько народу! И откуда вдруг и так скоро? И всё веселые, добрые, смеющиеся лица; как будто поздравляют нас с обновками, повторяют со смешком: "Да, потонули, потонули". Но вдруг мы видим: целы и невредимы - Макаров стоит, брат мокрый и особенно Ларька еще мокрее сидят уже в чужой лодке, их правят к берегу. Мы даже глазам не поверили и стали вдруг хохотать, как сумасшедшие, от радости...
(Кликните, чтобы почитать, что спрятано под катом)...Оказалось: брату, сидевшему спиною к пароходу, конечно, не было видно, куда правит рулевой. И так как они несколько запоздали выехать и держаться на средине на веслах, брат боялся опоздать и потому налег на весла, а Ларька зазевался, не скомандовал ему остановиться вовремя и угодил выше колеса. Счастье, что пароход вовремя остановил колеса, они не двигались. Брат почувствовал вдруг сильный удар в спину - корма вдребезги, а дно лодки провалилось из-под его ног; он успел броситься на колесо и повиснуть на нем, а Ларька, с провалившимся дном и поплывшими в разные стороны бортами лодки, мог бы потонуть, но он, конечно, умел плавать. Ему бросили спасательный пояс, а брата с палубы третьего класса публика вытащила наверх за руки; оттого он мокр был только до пояса.
Привезли после к берегу даже осколки нашей лодочки, но что с ними делать?.. Долго они валялись на берегу, пока не растаскали мальчишки. Так кончила свое существование наша милая лодочка, которую мы так любили и к которой так приспособились.
XV. КАНИН
И вот я добрался до вершины сей моей бурлацкой эпопеи: я писал наконец этюд с Канина! Это было большим моим праздником. Передо мной мой возлюбленный предмет - Канин. Прицепив лямку к барке и влезши в нее грудью, он повис, опустив руки. Публики, свидетелей было немного - только свои бурлаки да разве еще случайный прохожий с "тифинки".
Несмотря на воскресный свободный день, ширяевцы даже и близко не подходили. В их глазах на берегу у барки бурлаков совершалось нечто роковое, страшное: человек продавал антихристу свою душу... Бабы даже издали отворачивались... Детям приближаться к нам запрещали... Там, в ширяевских избах, морил всех страх, говорили вполголоса.
Зато здесь, у самого берега, я свободно отводил душу, созерцая и копируя свой совершеннейший тип желанного бурлака. Какое счастье, что Канин не вздумал сходить в баню или постричься, как бывало с некоторыми моделями, приходившими подстриженными, подбритыми до неузнаваемости. Он был извещен заранее и, как все серьезные люди, позировал серьезно; умело выносил непривычное положение и легко приспособлялся, без помехи мне.
- Что, тащишь? Тащи, брат, тащи! - острили прохожие бурлаки.
Все-таки за моей спиною образовалась группа зрителей - прохожих отпетых, не деревенских.
- Дивлюсь, - говорит один голос, - и тут человек и там человек... чудно! Диковинно...
- Э-э-х, батюшки!!! Да, брат, вот оно: кому какой предел, стало быть, положен... господи-батюшки... и до чего это люди доходят: ведь живой, совсем живой стоит на холстике.
Один сел близко около меня на корточки, вздыхает.
- Тиртисенью лисируете?
Оглядываюсь: самый обыкновенный бурлак лет под сорок.
- А вы что же, живописью занимаетесь? - спрашиваю.
- Да-с, я иконописцу отдан был в ученье, писать образа... Давно уже это дело было... А и как же смело это вы с красками обращаетесь! Ну, да у нас и красок таких не было.
И он начал что-то объяснять товарищам.
- Да ведь ты что понимаешь?.. Ты посмотри, как он горит всей душенькой своей! Ведь как замирает! Ты думаешь, это легко!.. Ведь душа-то из него чуть не вылететь хочет. Стало быть, туда, на холст...
Эти разговоры я слыхал во время наших отдыхов, когда Канин курил.
Но во время стояния в лямке он поглощал меня и производил на меня глубокое впечатление.
Была в лице его особая незлобивость человека, стоящего неизмеримо выше своей среды.
(Кликните, чтобы почитать, что спрятано под катом)...Так думалось мне, когда Эллада потеряла свою политическую независимость, богатые патриции железного Рима на рынках, где торговали рабами, покупали себе ученых-философов для воспитания своих детей. И вот, философа, образованного на Платоне, Аристотеле, Сократе, Пифагоре, загнанного в общую яму или пещеру с беглыми преступниками-земляками, угоняли на Понт Эвксинский, и он лежал там на солнцепеке, пока кто-нибудь не покупал наконец его, шестидесятилетнего старика... Воображаю, сколько претерпевал такой праведник от всей грубой дворни, которая мстила ему за то, что он допускался в боярские покои оптиматов, ослеплявшие роскошью; разумеется, тогда его переодевали в чистую тунику, очищали от лохмотьев с паразитами...
И Канин, с тряпицей на голове, с заплатками, шитыми его собственными руками и протертыми снова, был человек, внушающий большое к себе уважение: он был похож на святого на искусе.
Много лет спустя я вспоминал Канина, когда передо мною в посконной, пропотелой насквозь рубахе проходил по борозде с сохой за лошадью Лев Толстой... Белый когда-то картузишко, посеревший и порыжевший от пыли и пота, с козырьком, полуоторванным от порыжелого околыша. Казалось бы, что могло быть смешнее и ничтожнее этого бородатого чудака (проходившие баба с мужиком долго стояли в сторонке, пристально вглядываясь в графа, и ирония - мужицкая - "божьего произволения" - не покидала их). А в этом ничтожном облачении грозно, с глубокой серьезностью светились из-под густых бровей и проницательно властвовали над всеми живые глаза великого гения не только искусства, но и жизни...
Канин по сравнению с Толстым показался бы младенцем; на его лице ясно выражалась только греза. Это была греза самой природы, не считающая часов и лет - вселенская греза. Всего более шел к выражению лица Канина стих Некрасова:
Ты проснешься ль, исполненный сил?
...Иль... духовно навеки почил?
Кстати, стыдно признаться, никто и не поверит, что я впервые прочитал некрасовский "Парадный подъезд" только года два спустя после работы над картиной, после поездки на Волгу. И в самом деле, я не имел права не знать этих дивных строк о бурлаках. Все считают, что картина моя и произошла-то у меня как иллюстрация к бессмертным стихам Некрасова. Но это не так. Сообщаю только ради правды.
В Неаполитанском музее, при самом входе в вестибюль с улицы, помещены две статуи скифов - одна по правую, другая по левую руку. Фригийские колпаки на головах и порты на ногах сейчас же напоминают кульобские вазы и плоские круглые блюда в нашем Эрмитаже. На вазах тех тонко выгравированы, так же и на круглом блюде, изображения скифов с лошадьми. Они ловят лошадь арканом, треножат ее ремнем, точно так же как и посейчас донские казаки ловят и треножат своих коней, и одежды скифов очень напоминают казацкое платье, какое я еще в детстве знал на них.
Эти две превосходные статуи непременно должны быть скопированы или отлиты из гипса и помещены в наших скульптурных музеях... "Зачем?" - спросит читатель. "Эти два славянина необыкновенно интересны для нас, - отвечу я, - а для меня это родные братья Канина: та же глубина выражения лиц и те же черты чисто славянского типа". По стилю скульптура этих статуй относится к первому веку до нашей эры.
И эти славяне - одни из тех многих пленников, добыча тюркских всадников, которые угоняли наших предков в Константинополь и там, на невольничьем рынке, продавали их богатым патрициям. Многие славяне попадали в большую доверенность к своим господам и становились старшими и в домах над рабами, и особенно в морях, на галерах, над матросами и прикованными к веслам гребцами. В XVI веке у турок эти должности еще практиковались и остались в наших песнях и былинах казачества Запорожья. Песня о "Самийле Кошке" представляет очень ценный тип такого положения доверенного лица, до поры до времени дерущего шкуру со своих же братьев.
Эти две статуи, два типа, вероятно, были уже на положении рабов, уважаемых своими господами, и, вероятно, за свои заслуги они и увековечены в статуях по воле их господина.
Левый - высокого роста красавец, должно быть, блондин, с окладистой бородкой, представитель севера... и его лицо неотразимо обвевает меня своими бесконечными грезами, неотступными грезами о крае родном. Да, он тоскует по родине... Ни великая культура древнего Рима и его провинций с великолепными виллами, ни веселая жизнь южноязычников - ничто не может заменить ему бедных широких степей и теплых изб грубой родины... О, как загадочно и неисчерпаемо лицо с красивыми чертами этого русского ярославца!.. Другой - тип "моторного" человека: нос небольшой, картошкой; лицо озабочено делами двора; он некрасив, но что-то в нем напоминает и Крамского и Льва Толстого; этот скиф был, разумеется, очень умный и дельный мажордом у патриция.
Высказав так много своего личного по поводу бурлака Канина, я не могу не привести здесь мнения другого лица. Четыре года спустя после писания этюда я жил в Париже как пенсионер Академии художеств. Мастерскую мою посетил однажды А. А. Половцов. Этюд бурлака Канина висел на стене, приколотый кнопками. Сановник заинтересовался им, внимательно рассматривал и сказал: "Какая хитрая бестия этот мужичонка; посмотрите, с какой иронией он смотрит"...
Впоследствии, когда А. А. Корелин устраивал в Нижнем-Новгороде музей в отведенной для него башенке, я пожертвовал этюд Канина в Нижегородский музей.
XVI.ОТЪЕЗД
Вечера стали длиннее, и мы впервые подумали о чтении. У кого-то из нас нашлось много книг Писарева. Стали читать - нет, никакого интереса не представляла уже для нас его задорная талантливая полемика; а статьи критические, вроде "Пушкин и Белинский", нас даже обидели, и мы его бросили. Нашелся Тургенев. Вот, думали, где душу отводом: увы! От книги пошел приторный флер-д'оранж... Романтизм совсем не в нашем духе. Нам показалось все это сентиментальностью, и претила эта праздная помещичья среда.
- А вот у меня есть "Илиада" Гомера, - говорит, осклабясь, Кириллыч, - как это вам покажется? Не попробовать ли?
- Ха-ха, - развеселился от этой неожиданности Васильев. - Да ты несомненный антик! Какую книгу в дорогу берет!
- Нет, где же нам, заснем от этих шестистопных дактилей и спондеев; это ведь надо особенно как-то читать, нараспев, я не берусь. Если нас, - продолжал Васильев, - даже Тургенев не восхищает, так уж не до этой допотопности... А ну-ка, дай! "Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына"...
- Ничего не понимаю, нет. А ну, дальше?
И вдруг неожиданно совсем, слово за словом, стих за стихом, и мы не заметили, как нас втянула эта живая быль. Мы уже не могли оторваться.
Васильев устал, взял я и чувствую, что меня охватывает восторг, и я начинаю представлять, будто все это пишется про самых близких нам людей. И с этого вечера, с этого постоянного чтения (нашлась и "Одиссея"), куда бы мы ни пошли, ни поплыли на лодке, везде стихи из бессмертных, живых поэм сопровождали нас и пели живым языком наши чувства...
Например, каждый вечер, возвращаясь в сумерки, как не сказать:
Солнце тем временем село, и все потемнели дороги.
Всякий раз, как мы въезжали в наши меняющиеся пристани, мы невольно повторяли заученные строки вечно живой книги:
С шумом легкий корабль вбежал в глубодонную пристань,
Все паруса опустили, сложили на черное судно,
Мачту к гнезду притянули, поспешно спустив на канатах,
И корабль в пристанище дружно пригнали на веслах.
Когда же в полном сборе с утра мы направлялись в какую-нибудь сторону по Волге, то, дополняя друг друга, громко вычитывали:
Но лишь являлась заря, розоперстая вестница утра...
Мачту поставили, парусы белые все распустили;
Средний немедленно ветер подул к поплывшему судну,
Страшно вкруг киля его зашумели пурпурные волны;
Быстро оно по волнам, бразды оставляя, летело.
Понемногу мы все более и более пристращались к героическому эпосу и, наконец, начали комплектовать полки из мальчишек и не шутя стали воевать. Как-то странно произошло, что Макаров и брат мой совсем не принимали в этих баталиях участия. Усевшись где-нибудь повыше на горах, они наблюдали нас с птичьего полета. Впрочем, Макарову, конечно, было жаль и сапог и всего костюма, которые горели на росе в лесу.
А армии Васильева и моя вели ожесточенную войну. Засады в кустах, прятки в ямках, ползанье за камнями - все это делалось с трепетавшим сердцем, пересохшим горлом. Обойти неприятеля, взять в плен его зазевавшуюся где-нибудь роту, отбить отсталого, ловко схватив за шиворот мальчугана... ему давалась подбойка правой ногой под коленки сзади и... Тут же сам собою срывался классический стих при виде как:
С шумом на землю он пал, и взгремели на падшем доспехи.
Хотя доспехи эти были большей частью ватная рвань и ложилась она мягко, неслышно на траву или на пень, но воображение рисовало и латы и шлемы, торчащая вата с прорванной шапки обращалась в султаны... А оружие наше росло тут же неподалеку, в лозняках. Необыкновенно ровные и гибкие лозы в изобилии доставляли нам длиннотенные пики с султанчиками, и мы постоянно упражнялись в метании их в цель.
"Есть упоение в бою", - и я испытал это здесь до потери всякого разума. Пики летели густым косым дождем, когда наши колонны шли в рукопашный бой... И я до того рассвирепел и повел своих, дрогнувших в низкой лощине, на приступ, что опомнился, когда кровь полилась уже мне на грудь. Одна меткая пика неприятеля ударила меня в верхнюю челюсть под самым глазом... Если бы она попала на полдюйма выше, - остался бы я одноглазым циклопом, но случай спас меня...
(Кликните, чтобы почитать, что спрятано под катом)...В это время леса начали расцвечиваться яркими листьями, и мы заносили акварелью в наши отрывные листы много фантастических пейзажиков. Наверху оказалась масса орешника; совсем спелые орехи падали даже под лощины, но их никто не собирал - обитатели, вероятно, ленились подниматься повыше или вовсе не знали об этом. Мы набивали себе карманы, дарили хозяевам и даже увезли с собою довольно объемистые, туго набитые орехами мешки. Крупные, полные - если их прокалить, они превосходили вкусом самые лучшие фундуки ; наши были полосатые.
Делалось холоднее; дни становились серые, пасмурные, короткие. Наши сердца уже сжимались при мысли об обратном пути. Грустные строки приходится писать о ликвидации нашего общего имущества, приобретенного нами уже в Самаре; не везти же было всего хозяйства в Петербург! Например, самовар, лампа, утюг, жаровня (решетка) и много фарфоровой и глиняной посуды - словом, все вещи хозяйственные, необходимые, - и все это хотели мы уступить хозяевам за половинную цену и думали, что они будут довольны. Позвали хозяев - старались созвать всех, то есть и баб. Они сразу обиделись, долго не шли к нам и заявили, когда вошли, что им ничего нашего не нужно.
- Ну, как же, ну, например, самовар? Мы заплатили за него восемь рублей, вам отдадим за четыре.
- Самовар, пожалуй, можно взять, - отвечают они с неприязнью, - но мы за него больше рубля не дадим, а прочие вещи хоть назад везите, нам они ни к чему...
Сначала мы были огорчены, но к вечеру призвали их и отдали все за рубль.
Скоро, скоро пролетело лето! Вот мы снова сидим в большой завозне со всеми сундуками и чемоданами, скорчившись от холода. Разыгрался ветер и поднял такие волны, что, казалось, вот-вот они зальют и поглотят нас в волжской пучине со всеми нашими богатствами - страшно было. На веслах сидели две бабы и девочка-подросток с кошачьими серыми круглыми глазами. Девочке, кажется, было жаль нас, она глядела на нас участливо, и в ее кошачьих детских глазах я получал успокоение. Долго держались мы в установленном месте, ожидая парохода: должно быть, волны задерживали его на пристанях; да и грузы к осени отовсюду поступали увеличенные партии.
Было очень трудно приставать к трапу; к нам спрыгнул матрос с канатом... Мордовались, мордовались, пока прицепились к пароходной лесенке, и наконец были подхвачены лоцманами и юнгами. На пароходе, как на море, слышались стоны от морской болезни, а волны захлестывали даже на палубу; везде было мокро, скоро и дождь пошел. Мы с радостью пробрались в общую каюту и стали обогреваться чаем. Какое счастье культура! Буфет: все, чего душа желает. О, если бы мы были побогаче!.. Но порции крошечные, а цены огромные; мы щелкаем жигулевские орехи, которыми в дорогу туго набили карманы.
Меня очень беспокоил мой еще не просохший большой холст, на котором я по всем пасмурным дням компоновал, писал и переписывал свой "Шторм на Волге". Я постоянно справлялся о нем, чтобы кто не придавил. Ну, ничего: запакованы большие холсты вместе, обложены лубками, завернуты бумагами, перевязаны веревками. Авось сохранно доедут долгий путь с пересадками.
Я не могу не думать о своей последней картине: плывет моя гибкая лыковая флотилия по Волге; привыкает к полной тишине, при которой деревья-колоссы спокойно лежат нерушимо и сами лепятся друг к другу. В шесть-семь недель, однако же, и самое крепкое лыко от самых незаметных покачиваний успеет все-таки перетереться и перетлеть до паутинной тонкости, хотя местами они и веревками связаны... Но разве русский человек подумает о тщательном ремонте до норы до времени, то есть пока не грянет гром? А тучи уже сгущаются до тьмы; на широких разливах даже берегов не видно. Вот ослепила молния, вот и грянул гром. Забурело серой стеной внизу под разорванными клоками облаков, поднимаются белые валы и все ближе и ближе со всяким сором вдруг ураганят на наших оторопевших мореходов... Буря! Вот она перевернула треножку с котелком и сорвала куренек со всеми запасами и понесла все это в пенные гребни, рассыпала и разметала по воздуху... Какой скрип вдруг поднялся!.. Ай, какой ужас! Часть плота совсем оторвало и заворачивает в другой затон!.. На руле ничего не поделаешь; да он и оторван, остается в стороне совсем одинок, хотя все звено его и не разбросано еще пока... Такой шум и рев и от дождя-ливня и от стука бревен, что мальчик, оставшийся вдали на заднем звене, только картинно пластически изображает усилие звука, приложив руку к щеке: его совсем не слышно; а если бы и услышали - чем ему помочь?!
Вообще на Волге быстро замирает звук человеческого голоса. Чуть, бывало, отстанешь от товарищей, кричишь, кричишь, никакого ответа не слышно, товарищи идут, не оглядываясь, в полной тишине...
Прощай, Волга, Волга-матушка! Я вспоминаю свою жертву Волге. Мы ехали еще вниз тогда. В Самаре, в жаркий день, когда пароход наш остановился на два-три часа грузиться и перегружаться, мы воспользовались свободой - осмотреть город. Но велика была жажда выкупаться в Волге. Совсем близ нашей пристани общая купальня; мы в блаженном упоении не имели сил расстаться скоро с водою... Но надо было торопиться, еще много дела. Заторопившись одеваться, я не успел подхватить своих часов с цепочкой, как они ерзнули из моего летнего жилета и быстро слетели в воду бездонной купальни. Сначала я крикнул товарищам, явились даже какие-то молодцы, служащие в купальне, расспрашивали, какие часы.
Часы были серебряные, с серебряной же цепочкой, они стоили двадцать четыре рубля да цепочка рублей восемь.
Некоторые даже стали раздеваться, чтобы нырять в глубину за часами... Но на меня вдруг напал какой-то эпический восторг. Не надо искать, ничего не надо! Я приношу эти часы в жертву Волге, как Садко-купец, богатый гость... Раздался звонок с парохода: нас уже сзывали в путь.
Первый звонок...
И вот только теперь, в Нижнем, я вспомнил о своей невольной жертве Волге, и мне казалось ясно, что Волга-матушка вознаградит меня по-царски за мой подарок ей. И действительно - Волга меня вознаградила впоследствии, как родного сына, щедро и широко...
Душа уже полна трепетом академической жизни: скоро начнутся научные лекции, скоро наступят и конкурсы на Большую золотую медаль.
Какова-то попадется квартира (то есть комната)? Если бы опять в том же доме... Деньги были в минусах долгов товарищам. И это меня особенно угнетало, до лишения сна.
Хорошо еще, что мы догадались из Нижнего проехать по железной дороге - это нас спасло. Пришлось платить за проезд в третьем классе, зато выигрывалось время; а на пароходах хоть нас и везли даром, но все же черепашьим шагом. Плоскодонные посуды всю душу изводили медленной тягой, а порции пароходных буфетов, казалось нам, становились все меньше и все дороже...
Мне опять сделалось страшно перед большим городом, как в первый раз... Что-то будет?.. Но в 1863 году я был один, в настроении искателя приключений: казалось, чем безысходнее, тем занимательнее жизнь. Теперь же на моем попечении был брат.
Странно, что, только перевалив черту города, я догадался, что прежде всего мне надо было явиться к моему начальнику П. Ф. Исееву и поблагодарить его за участие, которое так твердо поставило нас над западней захолустья.
- А, Репин, вы очень кстати являетесь! На днях я докладывал о вас великому князю Владимиру Александровичу, и он очень заинтересован: надо непременно показать ему ваши работы. К завтрему же устройте в конференц-зале ему ваши этюды, рисунки с помощью и указанием П. А. Черкасова. Около часу он осмотрит, что вы привезли.
Какой сюрприз! Великий князь Владимир Александрович был моложе меня на два года, красавец, со звонким, чарующим голосом. Я восхищался им в душе особенно потому, что он сильно напоминал мне двоюродного брата Иваню Бочарова. Те же черные кудри, те же серо-голубые глаза, полные жизни и скрытого веселья. В Иваню были влюблены все барышни; он был первейшим танцором, писал стихи на всякие случаи осиновского кружка молодежи, он был старше меня на два года, и я был до упоения восхищен его поступками: он оживлял наши балы, вокруг него только и держался весь трепет молодой жизни нашей Осиновки.
Великий князь Владимир Александрович тогда был вице-президентом Академии художеств, президентом была его тетка, великая княгиня Мария Николаевна. В. А. частенько посещал нашу Академию, и мы наблюдали его издали; всегда находилась группа досужих.
Черкасов счел наиболее удобным для обозрения разложить на полу мои этюды, эскизы и рисунки, привезенные с Волги. В назначенное время, с аккуратностью часов, великий князь приехал в Академию художеств и по широким лестницам прошел своим скорым шагом прямо в конференц-зал. Изогнувшись боком, долговязый Черкасов с вихрами на затылке что-то докладывал ему вдогонку. Вижу, они прошли к моим работам, только что разложенным вахтером на полу, и великий князь начал внимательно разглядывать их. Оторвавшись на минуту и подняв глаза на нас, выглядывавших на него из полуотворенной двери в весьма почтительном отдалении, он остановил свой взгляд на мне, и я ясно услышал, как он сказал: "А вон и сам Репин".
Я был удивлен, что он помнит меня. Он сделал мне рукой знак приблизиться и начал расспрашивать довольно подробно, особенно об эскизах. Прежде всего он указал на мой первый эскиз "Бурлаки" к предположенной картине.
- Вот этот сейчас же начинайте обрабатывать для меня.
Я в молодости вообще имел способность краснеть быстро по всякому случаю и почувствовал вдруг, как до самой макушки я уподобился кумачу. Но это же опьянение собственною кровью наполнило меня и смелостью до дерзости не по этикету. И я сказал великому князю, что я больше мечтал и готовился заняться "Штормом на Волге", вот по этому эскизу, - указал я на самый большой свой холст.
- Хорошо, - сказал великий князь, - делайте и это для меня...
Разумеется, я был как в бреду. И меня поразило, как это он сразу остановился на "Бурлаках", тянущих лямку, которые были еще так плохи и на таком ничтожном картончике, а "Шторм" на большом подрамке собственной работы в Ширяеве и был уже и по свету и по краскам довольно разработан.
Странно, что впоследствии, в разные времена, когда картиной моей "Бурлаки на Волге" была заинтересована либеральная часть общества, а консервативная ее так хаяла, бывали очень противоречивые столкновения отзывов. С удивлением выслушивал я многих лиц разных взглядов, положений и влияний.
Так, например, когда я был уже в Париже в качестве пенсионера Академии художеств, в мастерской А. П. Боголюбова встречал я многих русских, смотревших на меня с нескрываемым любопытством, не без иронии: "Ах, да, ведь вы знаменитость, слыхали, слыхали: вы там написали каких-то рыбаков. Как же! Прогремели".
А министр путей сообщения Зеленой сразу начальнически напал на меня в присутствии Боголюбова у него же в мастерской:
- Ну, скажите, ради бога, какая нелегкая вас дернула писать эту нелепую картину? Вы, должно быть, поляк?.. Ну, как не стыдно - русский?.. Да ведь этот допотопный способ транспортов мною уже сведен к нулю, и скоро о нем не будет и помину. А вы пишете картину, везете ее на всемирную выставку в Вену и, я думаю, мечтаете найти какого-нибудь глупца богача, который приобретет себе этих горилл, наших лапотников!.. Алексей Петрович, - обращается он к Боголюбову, которому как заслуженному профессору поручено было Академией художеств наблюдение за пенсионерами, - хоть бы вы им внушили, этим господам нашим пенсионерам, чтобы, будучи обеспечены своим правительством, они были бы патриотичнее и не выставляли бы отрепанные онучи напоказ Европе на всемирных выставках...
Ну, скажите, мог ли я после этой тирады сказать министру путей сообщения, что картина писалась по заказу великого князя Владимира Александровича и принадлежит ему?!
Или еще позже:
- А скажите, пожалуйста, кому принадлежит ваша великолепная картина "Бурлаки на Волге"? Какие типы! Забыть не могу. Это была самая выдающаяся картина в русском жанре... И в Вене немец Пехт дал о ней блестящий отзыв; особенно о солнце в картине и о наших типах, еще живых скифах. А где она? Разумеется, в Третьяковской галерее, но я не помню... Да где же иначе? Какому же она может частному лицу принадлежать? И как это ее не запретили вам для выставки? Воображаю, как двор и аристократия ненавидят эту картину, как и нашего поэта-гражданина Некрасова! Вот ее проклинают, наверно, в высших сферах! И вы там на плохом счету.
А картина между тем в то время висела уже в бильярдной комнате великого князя, и он мне жаловался, что стена вечно пустует; ее все просят у него на разные европейские выставки. А надо правду сказать, что великому князю картина эта искренне нравилась. Он любил объяснять отдельные характеры на картине: и расстригу попа Канина, и солдата Зотова, и нижегородского бойца, и нетерпеливого мальчишку - умнее всех своих старших товарищей; всех их знал великий князь, и я слышал собственными ушами, с каким интересом он объяснял все до самых последних намеков даже в пейзаже и фоне картины.
По поводу картины поднялся сугубый шум в литературе, журналистике. Авсеенко напал на картину за нелепость ее выдумки, начиная с какой-то "невероятной барки с качелями" (тоже воображение работало!); Суворин, - тогда еще "Незнакомец", - Авсеенку обратил в целую армию добровольцев: Мякиненку, Пшениченку, Овсяненку, Ячмененку, Чечевиченку и других и молотил своим звонким цепом по всем башкам этих болванчиков... Но писалось много и после.
Наконец, даже Ф. М. Достоевский удостоил картину весьма лестного отзыва в своем "Дневнике писателя". Это подымало уже рассуждения в толстых журналах. А главным глашатаем картины был поистине рыцарский герольд Владимир Васильевич Стасов. Первым и самым могучим голосом был его клич на всю Россию, и этот клич услышал всяк сущий в России язык. И с него-то и началась моя слава по всей Руси великой.
Земно кланяюсь его благороднейшей тени.

Позднее Репин состоял в переписке с Петром Алабиным. Вот небольшие выдержки
«Между бурлаками попадались люди просвещенные. Канин (расстриженный поп), Константин, бывший иконописец, Павко моряк, служивший на восточном океане во флоте. Они были поражаемы моими этюдами. «Дивное! И тут человек, и там человек!» Скоро, по праздникам, мужики и бабы стали проситься к нам. «Ваше благородие, позвольте на бурлака поглядеть, бают, гоже, с трубкой, написали». Удивление выражалось смехом и громкими замечаниями. Но бабы после удивления откровенно вздыхали об этих погибших душах, и в Ширяеве никто из местных обывателей, исключая Левки дурачка, не соглашался сидеть для списывания. Все наши уговаривания, объяснения нашего занятия ни к чему не вели. Признаюсь, от отчаянья я пускался даже в ложь. Я заверял их, что картины наши мы пишем для Царя; не ехать же Самому Царю сюда к ним в Ширяево; а ему ведь надо знать, где какие люди живут, в чем ходят, как работают. «Так мы тебе и поверили», – отвечают с улыбкой бабы. «И, что родимый, мы этому не достойны», – отвечают хитро мужики. Не верили. Да и сам я не поверил бы тогда, что впоследствии картина моя будет висеть во Дворце Великого Князя Владимира Александровича, и что мне посчастливится рассказать Ему лично обо всем; и что жизнь более интересных бурлаков сделается известной даже лично Государю через Великого Князя. Обо всем этом я даже и не мечтал тогда».

это стрекоза не улетела пока я не сфотографировала её со всех сторон)

у ворот музейного комплекса
Замечательная женщина,что продает при входе сувениры,за моей спиной сказала другой:
Какой красивый платок! Как у меня)
Но у меня даже лучше!
